gloria_mu (gloria_mu) wrote,
gloria_mu
gloria_mu

Categories:

лед

Игорь заболел, простудился, и тетя Галя меня к нему не пускала, говорила – еще заразишься. А папа, соответственно, велел ей не приходить,  - лечи ребенка, мы сами справимся пока, - так он сказал.

Поэтому я сидела одна – в огромном, зимнем, полутемном доме. Собаки забились по углам и спали, родители были на работе, я делала уроки.

Вот я сейчас думаю – почему все самые гадкие вещи происходят со мной в феврале? У ангелов, что, сезонная линька? И они сидят, нахохлившись, на тучах, унылые и равнодушные, роняя на землю перья?  И совсем не интересуются тем, что происходит с их подопечными?

Глухо стукнула входная дверь, собаки, потягиваясь, лениво потрусили смотреть, кто там пришел, я тоже вышла и увидела маму.

Мама почему-то не прошла в дом, так и стояла, прижавшись спиной к двери, и под сапогами уже собиралась лужица талой воды.

- Мама, что случилось? – спросила я, а мама ничего не ответила, просто посмотрела на меня и каким-то усталым жестом стащила свою лисью шапку.

Я подошла поближе и испугалась. Мама была похожа на снежную королеву – прекрасное, застывшее маской лицо, зеленые глаза, светящиеся холодным, болотным огнем и …. И еще чем-то, чему я тогда не знала имени.

Это была ненависть, обычная ненависть, та самая, в которую, бывает, превращается любовь. Говорят, до нее один шаг, но у мамы это был длинный путь – десять лет папиных измен. Я уж не знаю, что произошло в тот раз – он попался с какой-то смазливой медсестричкой? Ей что-то еще сказали? В любом случае, прекрасное фалернское превратилось в уксус, ненависть отравила ей кровь, вот мама и стояла сейчас – снежная королева с глазами страшной болотной собаки. Леди Баскервиль.

- Одевайся, - сказала она, - мы уезжаем, - и прошла, не снимая сапог, в спальню.

- Мама, куда мы уезжаем? – я побежала за ней, схватила за руку.

Мама остановилась, присела рядом, обняла меня.

- Не спрашивай, пожалуйста, не спрашивай ни о чем, просто одевайся.

А я поняла, что – все, это конец, и хрустальный шарик с ментолом взорвался у меня в груди, и пальцы стали ледяными.

Разумеется, я могла никуда с ней не ехать. Забиться под шкаф, удрать на улицу, да просто сказать – мама, я остаюсь с отцом. Что бы она сделала? Потащила силой?

Но это было бы несправедливо. Не честно. Это было бы – двое на одного, понимаете? Как наказывать кого-то, кому и так уже досталось ни за что, как сказать ей – папа тебя не любит, и я тоже не люблю, убирайся, уезжай одна, нам и без тебя хорошо.

Я была достаточно взрослой, чтобы понимать, кто кого обидел, и остаться на стороне обидчика, добить ее – я не могла. Никак.

Нет, сейчас все иначе, мне 34 и на справедливость мне насрать, меня интересует только любовь. Но, знаете, и теперь я, будучи дочерью своего отца, унаследовавшей до смешного подробненько все его качества – дурные и хорошие, я не верю в открытые браки.

То есть, я очень хорошо понимаю, как это – любить одного человека, а спать с кем попало. Я не знаю, как это объяснить, поэтому просто поверьте – так бывает. Не вижу в этом никакого противоречия. Ну, вот если вы кого-то любите, вы же разговариваете и с другими людьми, да? Вам интересно? Вам это не мешает любить этого своего? Вот и с сексом то же самое.

Но с открытыми браками такое дело… Нет, я не буду говорить о том, что не знаю ни одного такого старше четырех-пяти лет, поскольку браки старше четырех-пяти лет вообще сейчас редкость, по-моему. Люди странно стали воспринимать этот мир и свою жизнь – как большой супермаркет с витринами, полными всего. Всегда есть выбор, да? Всегда можно найти что-нибудь повкуснее и поинтереснее. И нет никакого убедительного Боженьки, который бы хуячил молниями прелюбодеев и клятвопреступников. Нет клятвы, которую нельзя было бы нарушить. Не страшно.

Мы готовы разделять с кем-то радость, а горе пусть разделяют психоаналитики, такие дела.

Вот именно поэтому я и думаю, что верность – единственный подарок, который стоит дарить на свадьбу. Такое добровольное пожертвование как это блядское кольцо – это ничего не стоит, это ничего не решает, это просто знак – я тебя люблю, мне не нужен никто другой, я хочу остаться только с тобой.

Люди так уязвимы и неуверенны в себе, люди боятся одиночества - и мужчины и женщины (ок, не все, есть люди – и мужчины и женщины - которые прекрасно живут в одиночестве, но много ли таких вы знаете?) – поэтому есть смысл взбодрить любимое существо маленьким подарком. Верность подойдет.

Да, если что – это мое личное заблуждение, вы сколько угодно можете думать иначе.

Но вернемся к истории о.

Тогда, конечно, я ни о чем таком не думала. Я быстро оделась (я всегда одевалась быстро как солдат), схватила плюшевую собаку и книгу, которую подарил мне папа, и сказала:

- Мама, я готова.

Мама кивнула, закрыла маленький чемоданчик, с которым папа обычно ездил в командировки ( она не была «настоящим мужчиной», нет, в чемоданчике лежала ее шкатулка с золотом, а золото папинька покупал ей горстями), взяла с вешалки папин охотничий тулуп, и мы вышли во двор.

Мишенька спал в амбаре с козами, и не выбежал меня провожать. Если бы он только высунул нос – я бы не уехала, мне бы не хватило решимости. А так я просто старалась ни о чем не думать – в голове моей было пусто, темно и холодно, как на улице. Зима.

Мама вытащила из-под крыльца старые дровяные санки, и, завернув меня в тулуп, усадила в них, положив чемоданчик мне за спину. Потом впряглась в лямочку и потащила санки прочь со двора.

Она сразу выбралась ближе к лесу, на окраину деревни, и потом старалась выбирать нехоженые тропки. Зима была не очень холодной, но не зря февраль называется по-украински – лютый. Было темно, ветер сыпал снег в лицо, и нам никто не встретился по дороге. Маме было тяжело идти, замшевые сапоги на платформе – не лучшая обувь для длинных переходов, но ненависть придавала ей сил -  мама тащила и тащила санки вперед, неукротимо, как лайка, только иногда останавливаясь, чтобы посмотреть, не отморозила ли я себе нос. Я говорила ей, - мама, давай я пойду сама, но она отвечала, - сиди, ты заболеешь, только этого мне не хватало, - и продолжала путь. Я смутно сквозь снег видела ее стройную фигурку. В своей круглой лисьей шапке (я называла такие – лисья жопа, из-за хвоста на затылке) мама была похожа на следопыта, бредущего по ледяной пустыне.

Когда совсем стемнело, мы вышли на трассу, а еще через некоторое время рядом с нами остановилась фура. Водила был незнакомый – этого мама и добивалась. Никто из деревенских не повез бы ее, все знали, что у них с отцом нелады, а с папинькой моим связываться желающих не было. Ее бы привезли назад – как ребенка.

Водила был немолодой веселый дядька, он спросил – куда вам, красавица? – а мама сказала – в Киев, а он рассмеялся, и сказал, что так далеко не ездит. Тогда мама сказала – до ближайшей железнодорожной станции,а он кивнул, и стал расспрашивать игриво, кто мы и куда так поздно едем одни. Мама не отвечала, она совсем выбилась из сил, пройдя больше 12 км, и теперь сидела, равнодушно глядя на дорогу, только в глубине глаз продолжали тлеть отчаяние и злость. Было ли мне ее жаль? Нет. Разве можно жалеть осколок льда? Но мне вдруг стало страшно, что она умрет. Прямо сейчас – она и выглядела неживой, осталась мелочь – перестать дышать. Как-то так получилось, что теперь не она везла меня неведомо куда, а мне надо было довезти ее живой.

Я перегнулась через ее колени, и сказала водиле, что у нас неожиданно умерла бабушка, и нам надо в Киев.

Мама посмотрела на меня с ужасом, но я сжала ее руку и продолжила болтать. Водила сочувственно цокал языком, а я плела невесть что. Тем вечером я придумала штуку, которая выручала меня много лет спустя, когда приходилось ездить автостопом.

Есть способ лучше, чем толкать бесконечные телеги, чтобы развлечь водилу. Нет, не отсосать – просто надо повторять его последнюю фразу с вопросительной интонацией.

В тот раз дядька сказал маме – какая у вас славная девочка, а я спросила – а у вас есть дети? А он сказал – нету, я неженатый, а я спросила – неженатый? А он сказал, - да вот, не довелось, а я спросила – не довелось? И он стал рассказывать мне всю свою жизнь. Есть одно условие – надо слушать внимательно.

Так мы ехали часов несколько, и дядька остался страшно доволен нашей беседой, и даже проводил нас на станцию. Была глубокая ночь, и билетов там не продавали, на станции останавливались только проходящие поезда – «по техническим причинам». Но дядька всех там знал, и сказал, что можно договориться с проводником. На наше счастье, киевский поезд пришел через 15 минут, дядька , поболтав минутку с проводницей, стал запихивать нас в вагон, и тут неожиданно вспомнил про санки.

- Пустое, - сказала мама, поблагодарила его и поцеловала в щеку. Не знаю, как он не превратился в ледяной столб.

Проводница, толстая угрюмая тетка в перманенте, отвела нас в купе и спросила, не надо ли нам чего. Мама сидела как сломанная кукла, и ничего ей не ответила. Тогда я сказала – чаю и два одеяла, если можно.

Мы остались одни, я увидела, что мамины сапоги совсем мокрые.

- Мама, - я тихонько тронула ее за руку, - мама, тебе надо переодеться, ты простудишься…

Мама вынырнула из глубин этой своей ненависти и вполне рассудительно сказала:

- Нет, так будет еще хуже… Сейчас я пригрелась в мокрых, а потом влезать будет противно, - и вдруг добавила, испуганно глядя то на меня, то на чемоданчик, - Глория….Я совсем забыла взять какой-нибудь еды… Чем же тебя кормить?

- Мама, - сказала я ласково, как больной собаке, - ты забыла, что я никогда не хочу есть. И сейчас не хочу, не беспокойся.

Я уложила ее на полку и села рядом. Пришла проводница с чаем и одеялами, и сказала строго, что нечего валяться в сапогах. Я взяла ее за руку, вывела из купе и опять стала врать про бабушку и вы же понимаете. Не знаю, какой из моих вполне живых и здоровых бабулек икалось, но проводница прониклась и отстала.

Я вернулась в купе и стала пичкать маму чаем. Она послушно выпила стакан, я снова уложила ее и накрыла одеялом и сказала – спи, тебе надо поспать. Но мама, тревожно глядя на меня, порывисто сказала – Глория, ты же не убежишь? Пообещай мне, что не убежишь, а я тогда сказала – мама, ну, куда мне бежать? Кругом снег, и ночь, и я даже не знаю, где мы. Я хотела добавить, что я не индеец из Джека Лондона, и что собаки у меня нет, но слово «собака» не лезло из глотки.

Я старалась не думать о Мишеньке, о папе, об Игорьке. Я стала предателем – ясно как день, и мне было больно думать о тех, кто меня любил, и кого я бросила.

Нет, я не жалела о своем поступке, я точно знала, что и почему я делаю. Зачем – это был вопрос посложнее, но я знала, мама здесь ни при чем, дело во мне. Мне было бы гораздо хуже, если бы я поступила иначе. Что будет дальше, да и будет ли это «дальше», я не знала.

Мама не уснула, так и лежала с открытыми глазами, а я сидела рядом и тупо пялилась в слепое окно.

Когда мы доехали до Киева, отдохнувшая мамина ненависть потащила нас вперед с новыми силами. Мама двигалась как резвый зомби – оттолкнула кого-то от такси (это моя-то мама!), мы быстро доехали в аэропорт, мама прошла сквозь толпу как стальной клинок, и через пару часов мы уже сидели в самолете.

Мама, крепко держа меня за руку, уставилась в спинку переднего кресла. Я сказала ей, - Мама, отсюда я точно не убегу. Она слабо улыбнулась, и, наконец, закрыла глаза.

Так мы оказались у бабушки с дедушкой, и я познакомилась со всей маминой родней. До этого мы не были знакомы, потому что все мамины родственники терпеть не могли папу, а папины – маму.

Мамины ужасно обрадовались, что она бросила «этого мерзавца», и не проходило дня, чтобы кто-нибудь не произнес прочувствованную речь на эту тему, лучше в моем присутствии – поскольку я была похожа на отца, и только на него – поэтому меня невзлюбили и называли – да, отродьем. Как же еще?

Мама пропускала все мимо ушей – ей не нужны были помощники, она была занята только своей ненавистью (а за десять лет ее немало накопилось, и если бережно расходовать, должно было хватить надолго).

Мы с мамой были как две снежные бабочки, каждая в своем ледяном коконе – никого не видели, ничего не слышали, никому ничего не говорили.

Мне тоже было все равно – плохое отношение я сочла логичным – а как еще относиться к предателю? Я хотела одного – домой и ждала отца. Нет, я знала, что назад дороги нет, ведь я была добровольным заложником, но всякий добровольный заложник мечтает, что конфликт будет улажен, и он вернется домой. Живым.

Я страшно скучала по отцу, я думала -  он же самый умный, он все поймет, и, может быть, простит меня.

Могла ли я знать, что мама оставила папе драконовское письмо, где пригрозила – если он только сунется к ней, если посмеет приблизиться, то она уедет далеко-далеко, и увезет меня, и он нас никогда не увидит.

Мама не бросала слов на ветер, и папа не совался, но от него шли ходоки – все их общие знакомые, бывшие однокурсники, приезжали какие-то сельские дядьки, привозили письма. Говорили – Генрих Васильевич очень тоскует, совсем плох.

Но у мамы снова делалось лицо леди Баскервиль, она говорила – уходите, а письма жгла в кухонной раковине, не читая.

Потом приехала папина мама и был скандал, они с моей мамой безобразно орали друг на друга, и надежды у меня почти не осталось.

Я писала папе письма – каждый день. Я писала « …. Уважаемый папа! У меня все хорошо. Если ты простишь меня, то я очень хотела бы вернуться домой…»

Я писала «уважаемый папа», я не «дорогой» или «любимый папочка» - потому что старалась держать дистанцию. Я думала, а вдруг он меня не простит? И ему неприятно, что предатель называет его «любимый папочка»?

Я очень ждала от него письма, но мама жгла их все – по-прежнему.  Письма приносили в одно и то же время, поэтому перехватить их не было никакой возможности. Я попыталась подстеречь почтальоншу, но она оказалась злющей теткой с глазами навыкате, писем мне не отдала, наорала и наябедничала маме.

Почтальонша ушла. Мы с мамой стояли на лестничной клетке, и мама смотрела на меня с осуждением. Я решилась:

- Мама, - сказала я, - нечестно не давать мне папиных писем. Он мой папа. Я скучаю по нему. Я хочу домой.

- Глория. У тебя нет другого дома, кроме того, в котором ты живешь сейчас. Запомни это, - холодно сказала мама, - Твой отец – негодяй, и никаких писем ты не получишь. Никогда.

И это был ее единственный по-настоящему жестокий поступок по отношению ко мне.

Я молча повернулась и пошла в школу. Я думала, - так тебе и надо, предатель, конечно, никто не любит предателей. В любой книжке это написано.

Я не думала о побеге, потому, что хуже предательства только двойное предательство.

Я не перестала ждать отца – а что мне еще оставалось? Только ждать. Я была как эта ебаная Сольвейг – в моей жизни не было ничего, кроме ожидания. Я была равнодушна ко всему. С тех пор я считаю, кстати, что нет ничего оскорбительнее такого ожидания – по отношению к Богу, людям, своей жизни, и земле, по которой ты ступаешь.

Никому нельзя отдать свою жизнь – но ее так легко тупо проебать, прикрывшись какой-нибудь великой целью. Нет, я не говорю, что никого ниоткуда не надо ждать – но кроме этой красноглазой дуры Сольвейг была же Пенелопа. Она хоть ковры распускала. Все при деле…

Я спала, ела, ходила в школу – но это не имело значения. Я ждала.

Да, школа была огромной. И новый класс был огромным, и училось там 30 человек против наших 12.

В первый день дети обступили меня и стали спрашивать кто я и откуда. Я сказала.

Тогда все стали меня дразнить – сельпо, деревня и сельская дура. Я не удивилась – у нас тоже не любили городских, и не обиделась – разве можно обижаться на призраков? Но «дуру» отметила и даже вяло подумала – надо бы набить морду для профилактики, но прозвенел звонок, да и мне было настолько все равно, что обидчика я даже не запомнила.

На следующей перемене я вышла из класса – дети дразнили меня, щипали и дергали, и я шла как солдат сквозь строй. Но тут кто-то заступил мне дорогу и толкнул в грудь. Я аккуратно поставила портфель на пол – наши деревенские девки на танцах так ставили сумочку – и быстренько сбила с ног троих. Дети в страхе разбежались. Ну, что они могли против меня, городские белоручки? Никто из них никогда не таскал свиньям комбикорм ведрами. Я была самой мелкой – но самой сильной.

То, что я самая маленькая выяснилось на физкультуре. Я стояла последней.

Физрук, невысокий красномордый крепыш, жизнерадостно сказал – о, недомерков прибыло! На что я негромко, но отчетливо ответила – кто бы говорил….

Рядом со мной стоял мальчик – из-за него я и подралась во второй раз. На очередной какой-то перемене я увидела, как его схватили несколько человек и тащат, чтобы посадить в урну – в школе были такие большие квадратные урны, а над мальчишкой, видимо, было заведено издеваться – за малый рост. Я, как обычно, была занята тем, что ждала папу и хотела домой, но тут дежурный маячок сознания просигналил мне, что происходит недопустимое дерьмо, и я вмешалась (в дерьмо, ога). Без труда раскидав детишек, я протянула мальчишке руку – его усадили-таки в урну. Но он выбрался сам, и явно был не рад тому, что его выручила девчонка. Тогда я сказала, - не бойся, я не буду с тобой дружить. И вообще, я скоро уеду отсюда. Просто не люблю, когда все на одного, - и ушла в класс.

В общем, по поведению мне пялилась твердая двойка – так и вышло. Прослышав о чудо-девочке, которая всех колотит, потянулись люди – проверять. Но я никогда первая не затевала драк, а если ко мне лезли, дралась так жестоко, что скоро от меня отстали.

Правда, успела одному мальчишке прокусить руку, он нажаловался родителям, и мою маму вызвали в школу.

Я уже так привыкла к тому времени, что все меня ругают, что ужасно удивилась, когда мама, с отвращением посмотрев на парня, которому я была чуть ли не по пояс, спросила у завуча, - Этого мальчика избила моя дочь? Вы уверены?

Завуч стала возмущенно лопотать, что я постоянно дерусь, а мама сказала:

- Я с удовольствием заберу дочь из вашей школы и напишу на вас жалобу – ребенку не дают проходу, она вынуждена защищаться. Не хотите же вы сказать, что это она напала на этого лося? Кстати, а как ее успеваемость?

Завуч промямлила, что я лучшая в классе.

-Вот и хорошо, - сказала мама, - ваше счастье, что моя дочь никогда не жалуется. Но я к вам теперь буду заходить, - мама взяла меня за руку, и мы удалились – как королевская семья.

Я была тронута, и сказала ей – спасибо, но мама снова заползла в этот свой ледяной кокон ненависти, и ответила мимоходом – да-да, не давай себя обижать, главное – хорошо учись – и снова забыла обо мне.

Надо думать, в школу ее больше не вызывали, но по поведению у меня был хронический «неуд», и на школьных линейках я, в своих беленьких бантиках и гольфиках, стояла среди испачканных чернилами распоследних хулиганов. В первый раз ржала вся школа – и это, кстати, примирило одноклассников с тем, что я еще и отличница. Ну, и списывать я давала без звука – просто мне было не жалко. В коллектив я влилась, короче.

Но мне было все равно – и одноклассников я не помню даже в лицо. Я ждала папу и хотела домой. На беду, у меня было навалом свободного времени – я просыпалась в пять, по деревенской привычке, и два часа пялилась в потолок. Потом шла в школу, делала уроки, писала папе письмо – и пялилась в стену. Я почти перестала есть. Я никогда не улыбалась. Я не раскрывала рта, пока меня не спросят – или не обидят.

Первым забеспокоился дед (да, мне всегда везло с мужчинами). Как-то за обедом он сказал маме, - Нюша, посмотри на ребенка. От нее остались одни глаза и бантики. Надо что-то делать, чем-то ее занять, она деревенская девочка, не привыкла к безделью.

-Ах, папа, - отмахнулась мама, - она ходит в школу. Что еще?

- Нюша! – строго сказал дед, и мама очнулась.

- А не отдать ли ее в музыкальную школу, - мечтательно сказала она, - Будет на пианино играть, как все девочки…

- В музыкальную школу не пойду, - я положила ложку на стол и спокойно посмотрела на маму.

- Как это – не пойдешь? Твой отец тебя избаловал, но теперь этому конец, - начала кипятиться мама, - Будешь делать, что говорят, а иначе…

- Иначе – что? – мне стало смешно. Чем можно напугать человека, которому и так – пиздец? – Мама, что ты сделаешь? Будешь меня бить? Морить голодом? Не пустишь в школу? Ну, что?

- Как тебе не стыдно? – со слезами в голосе сказала мама, - Немедленно выйди из-за стола, и отправляйся…

Но тут вмешался дед:

- Нюша, что ты на нее кричишь? – укоризненно спросил он, -  Ну, не хочет музыку – давай придумаем что-нибудь другое…Ты гимнастикой занималась, когда маленькая была…

- Художественная гимнастика, - прикинула мама, - А что, тоже хорошо для девочки…Пойдешь на гимнастику?

- Как скажешь, - сказала я, и мама успокоилась – совсем другое дело.

Но на гимнастику меня не взяли. И на синхронное плавание. И на теннис – ога, слишком маленькая и слабая, падохнет тут – а нам отвечать. Маме стало меня жалко – и она снова вынырнула из своих сложных переживаний. Мы вышли из спортивной школы, и мама сказала, - Бедный мой ребенок, что же нам с тобой делать? Мне тоже стало жалко маму – она так старалась, и тут я увидела плакат по пятиборью на стенде. А конкретно – всадника.

- Мама, а если на лошадков? – сказала я, тыча пальцем в плакат

- Не возьмут, - вздохнула мама

- А я им скажу, что уже умею. Давай попробуем, ну, давай, а?

Мы узнали, где конно-спортивная школа (оказалось, что одна – недалеко от дома), и поехали.

Конечно, меня взяли –  потому, что маленькая. И есть маза, что большой не вырастет. Гибкая, ловкая. Лошадей не боится. Взяли со свистом.

Так в моем ледяном аду появилось маленькое счастье.

Мне очень повезло с первым тренером – у нас была такая Лилечка -  молоденькая,  добрая и смешливая девушка. Любила детишек и лошадок (так и говорила – детишек и лошадок). Лилечка была единственным человеком, который меня тискал и со мной сюсюкал. Нет, не потому, что больше никто не пытался, но как говорила  обо мне одна из маминых сестер – оно ж и руку откусить может. Однако, чтобы обидеть Лилечку – надо было носить и вовсе каменное сердце, моя ледышка для этого не годилась, и Лилечка возилась со мной как с подранком – поила чаем после тренировок, кормила мятыми конфетами «Коровка».

- Что с тобой такое, мое солнышко? – печалилась она, - ну, улыбнись, ну, съешь конфетку…Ну, чем тебя развеселить?

И я попросила ее разрешить мне ухаживать за лошадьми. 

Лилечка, добрая душа, позволила мне почистить лошадку, а увидев, что я знаю дело, познакомила меня с конюхами. Как-то всем по душе пришлась моя деревенская сноровка, и скоро я  из конюшни «не вылезала», как говорила мама.

Мама тоже была довольна – я участвовала в каких-то соревнованиях, брала какие-то призы – не помню. Мне это не нравилось – слишком много шума. Мне нравилось быть поближе к лошадям и скорость – это все, остальное было как в тумане – я ждала папу и хотела домой. Лошади и скорость – это был такой остров в темном океане отчаяния, чтобы совсем не пропасть.

Прошло лето, наступила осень, а папа все не ехал, а я все ждала. А осенью его привезли – в гробу. Он умер, хоронить кроме нас было некому – все его родственники жили в Сибири. Слишком далеко.

Я не знаю, отчего он умер. Семейная легенда гласит, что затосковал без мамы, то есть – от любви, как японец. Вот такая романтика. После его смерти я долго не могла смотреть мультик про аленький цветочек, меня мучали кошмары – чудовище ходит по опустевшему мрачному саду, потом, обессиленное, всползает на холм и умирает.Я просыпалась, кричала и плакала в подушку (к тому времени кричать и плакать я научилась с выключенным звуком. Не любила, когда вмешиваются в мои дела)

Но на папиных похоронах я поимела репутацию звереныша среди родственников, которые и так были обо мне невысокого мнения – потому что не могла плакать.

На маму, рыдающую и виснущую на руках каких-то теток, одетых в черное, я смотрела даже с некоторым раздражением.

«И чего теперь ревет? - думала я, - сама же бросила, и сама теперь ревет»

Я не знала тогда, что можно лить слезы по человеку, которого разлюбила. Или по человеку, которого любила, но оставила. Или просто по человеку, с которым прожила 10 лет.

Папу было невозможно жалко, так жалко – он лежал в дубовом гробу такой большой, как мертвый кит, выброшенный на берег, и сердце словно кололи острым ножом, а оно дергалось и уворачивалось от этих уколов, и  своей суетой мешало дышать.

Но я не плакала, я с ужасом думала о том, что вот теперь я осталась одна, и значит – я взрослая, потому что у детей всегда кто-нибудь есть, только взрослые бывают одинокими, а у меня нет никого, все свои пятаки-любови я растеряла – нет папы, нет Зоси, нет Игоря – вот и выходит, что я взрослая.

Да не может быть, - думала я, леденея, - не может быть, я же еще совсем маленькая, мне всего восемь лет! А потом подумала - ладно, какая теперь разница? Так тому и быть.

Ко мне подошел дед и сказал, - Надо проститься с папой. Так принято, - и отнес к гробу.

Я положила папе руку на лоб – как он мне раньше, и сказала:

- Спокойной ночи, папа. Прощай.

Лоб был ледяной, страшно ледяной, но я не убирала руку, - он бы не испугался и тоже не убрал быстро, - думала я.

Потом мы ехали в автобусе на кладбище, а потом папу стали хоронить.

Не обошлось без фарса (в нашей семье это не принято). Когда на папин гроб стали бросать землю, папина мама – моя бабушка – вытянув руку над разверстой могилой, стала проклинать мою маму, погубившую ее сына.

Этого, как вы понимаете, я стерпеть не могла – как бы там ни было, никто не смел обижать мою маму. Я подхватила ком земли и ловко запулила бабульке в лобешник. Пафос момента был утрачен, старушка попыталась переключиться на меня, но смешалась, забыла слова, и ее, рыдающую, увели  - да, женщины в черном.

У остальных стали интересные лица – как на похоронах Берлиоза, ога, и только мама продолжала плакать.

Народ ожил, и послышались злые шепотки – уберите отсюда этого ужасного ребенка, но тут на сцену снова вышел дедушка и громко, как с трибуны, сказал:

- Куда это я ее уберу? Ее отца хоронят! А если снова кто вздумает мою дочь хаять– так и я еще добавлю, так-то.

И я только тогда заметила, что дедушка почти не уступает папе в росте. Ну, просто раньше я не обращала внимания, для меня большие мужчины – это было нормально, понимаете? А тут я подумала совершенно неуместную мысль – что мама, наверное, потому и вышла замуж за моего папу. Думала, что он такой же, как ее папа. Но дедушка был положительным и серьезным, а мой папа оказался – хулиган. Но теперь он умер, и это все равно.

Потом мы приехали домой, я ушла к себе в комнату, сидела на подоконнике, упершись лбом в стекло, слышала как звенит посуда в соседней комнате – гости поминали папу. Потом с мамой снова сделалась истерика, ее напоили успокоительным и уложили спать. Потом гости разошлись, и ко мне пришел дед. Он постоял рядом молча, а потом сказал:

- Глория, понимаешь, такое дело, люди умирают…, - а я сказала, - дедушка, я знаю, но умер мой папа и я горюю.

А дед сказал – поплачь, тебе станет легче, а я сказала – слезами горю не поможешь, - и так оно и было.

Тогда он взял меня на руки и попытался устроиться на подоконнике, но дед был слишком большой, и ему было неудобно. Я сказала:

- Деда, ты возьми кресло.

Он принес кресло, и мы долго сидели молча, и смотрели темному небу прямо в круглые, глупые и равнодушные звезды. Я тогда впервые подумала о Боге – как он там один, в этом космосе, грустно ему, наверное? Но, вспомнив, что теперь к нему летают космонавты, успокоилась, пригрелась у деда на руках и все-таки уснула.

Так кончилась моя первая жизнь.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 109 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →